Этого забыть нельзя
Пора цвести первым весенним цветам, а оба берега Даугавы выглядят мрачно – их еще лижут грязные паводковые воды. Не видно и солнца. Чёрные облака, как мешки сажи, плывут так низко над шоссе Рига – Даугавпилс, что кажется, они вот-вот заденут макушки столетних лип Саласпилсского лагеря военнопленных, под которыми ползают истощённые люди и зубами впиваются в каждый пробившийся росток.
Тяжело, очень тяжело жилось в фашистском плену измученным голодом воинам Советской Армии. Многие из них уже лежат на спине, уставившись застывшими глазами в темное небо. Покойники. Некому даже стащить их в яму. Все более крепкие товарищи на работе. Под охраной вооруженных конвоиров они вместе с евреями носят доски с пилорамы, находящейся рядом с лагерем на самом берегу Даугавы. Человеческая цепь длиной с километр тянется через шоссе и сворачивает в лес. Там, на песках за железнодорожным полотном, строится особый городок с низкими бараками, которые как клопы жаждут теплой крови. В четырёх бараках уже живут евреи, а один новый еще пустует. Скоро будут готовы и другие – рабочие начальника строительства лагеря Качеровского уже поднимают стропила. С работами спешат. Из лагеря выгнаны все, кто только может двигаться. В доску пошире вцепилось пять-шесть человек, и все же они еле-еле поднимают ее. Стоит сильнее подуть ветру, как люди падают вместе со своей ношей и не могут больше подняться. Длинная доска, из которой, словно слезы, выступают капли смолы, давит на руки и ноги носильщиков и кажется тяжелее цементной глыбы. Люди пыхтят и стонут, ползут и валяются в грязи, пока, ругаясь, не подбегает гестаповец и начинает стрелять. Тогда и полуживые поднимаются на ноги и, пошатываясь, плетутся дальше.
– Правее! Взять правее! – из уст в уста передают команду конвоиры. Живая цепь, как змея, прижимается к кустарнику, чтобы пропустить пять крытых брезентом грузовиков, которые, тяжело покачиваясь, движутся по ухабистой лесной дороге в сторону нового лагеря. Через дыры, проколотые и прогрызенные в грязном брезенте, мрачно и с опаской смотрят широко раскрытые глаза.
Кого там везут? Кто они такие?
Это были мы – двести заключенных, которые первыми из Латвии прибыли в Саласпилсский лагерь смерти. Это произошло 7 мая 1942 года.
– Постой, Фрицис, – сказал кто-то, – вот так надо – полотенцем.
Оба заключенных осторожно намотали вокруг лампочки полотенце, чтобы бабочка опустилась на него. Потом можно будет вытрясти полотенце через оконную решетку, во двор тюрьмы.
– Эй, вы там, осторожнее! Не раздавите! Пусть лезет на стол тот, у кого ловкие руки! Но не помогали ни советы, ни предупреждения заключенных, обступивших стол. Бабочку поймать не удалось. В конце концов она исчезла.
Воцарилась тягостная тишина. Казалось, в эту минуту решается судьба узников. Молчание нарушил старый портной Янис Ансис, добравшийся до стола на своих распухших ногах. Он воскликнул:
– Ведите меня к окну, к окну! Насекомое в волосах! Услужливые руки тянули Ансиса к окну, а он командовал:
– Ртом! Сдувайте ртом!
Горячая волна взволнованного дыхания оторвала бабочку от волос Ансиса, и через железную решетку она пропала в утренних сумерках.
– Улетела! Молодчина! – Портной еще долго радовался выпущенной на свободу бабочке. Своей же свободе Ансису радоваться не пришлось: через три месяца он умер.
Через несколько часов, так же быстро и неожиданно, как бабочку, выгнали из тюрьмы заключенных. Однако нас не выпустили на свободу, а посадили в автомашины и повезли по шоссе Рига – Даугавпилс. Миновав зловещие Румбульские сосны, машины на семнадцатом километре свернули в лес. Здесь мы и стояли теперь в ожидании своей дальнейшей судьбы.
Сегодня мы стояли еще без работы, и вокруг нас толпились конвоиры, сопровождавшие нас сюда. Нас проверяли и пересчитывали уже который раз, а число 200 никак не получалось – то меньше, то больше. А в это время немецкие фашисты ходили вокруг комендатуры, словно разъяренные тигры в зоологическом саду в ожидании, пока им подадут пищу.
И на сей раз Теккемейер зашевелился лишь тогда, когда к нему подошел охранник и доложил, что доставленные из тюрьмы заключенные сосчитаны и построены. Ротенфюрер сделал несколько шагов в нашу сторону и загудел:
– Шапки снять!
Спокойным шагом, будто прогуливаясь, к нам приближался комендант Саласпилсского лагеря обершарфюрер Рихард Никель – высокого роста берлинец, с большим, похожим на грушу носом. Казалось, он даже улыбался. Позже мы часто видели улыбку этого чудовища. С этой улыбкой он приговаривал к смертной казни, выцарапывая на бумаге, как Наполеон, только букву С.
С этой же улыбкой на лице он вешал и расстреливал людей, хлестал их собачьей плетью. Бросив безразличный взгляд на колонну узников, Никкель вынул из кармана отобранный у евреев золотой портсигар, закурил папиросу и низким басом прорычал:
– Эй, обер-лейтенант!
В этот раз комендант использовал обер-лейтенанта в качестве переводчика.
– Кто знает немецкий язык, шаг вперед – марш! – командовал Тоне.
Выскочил вперед только один человек, по национальности немец, – Пауль Шиллинг, хотя из двухсот человек, как позднее выяснилось, немецкий язык знали многие.
– Так точно – знаю! – Шиллинг вытянул руки по швам. Его назначили старостой барака.
– У кого высшее и среднее образование – два шага вперед – марш!
Когда были зарегистрированы плотники, столяры, сапожники, портные и другие специалисты, назначены рабочие на кухню и уборщики барака, заключенных распределили по группам. Затем Никкель махнул рукой, и из бараков иностранцев сюда устремилась толпа мужчин с чемоданами и простынями. Это были парикмахеры и портные. Они должны были привести нас в порядок, ибо с нами, как сообщил Тоне, еще будет говорить сам начальник гестапо и СД Латвии господин доктор Ланге.
Когда парикмахеры начали нас стричь, казалось, что они хотят вырвать волосы вместе с корнями. Мы уже думали, что это особые пытки в Саласпилсе, но мастера шептали:
– Потерпите, пожалуйста. Мы совсем не парикмахеры!.. Стригли нас, оказывается, жестянщики, скрипачи, инженеры, киноактеры. Чтобы хоть на день освободиться от тяжёлой, изнурительной работы, измученные люди выдали себя за брадобреев.
– Наиболее подходящим для парикмахерского ремесла являюсь я, – еще не утратив чувства юмора, заметил некий владелец антиквариата из Брно. – Я двадцать лет «стриг» покупателей.
– А почему всё делается бегом?
– Таков приказ коменданта, – пояснил кто-то. – Когда гитлеровец зовет, еврей должен бежать. Кто не слушается, того вешают.
Из еврейских бараков доносились крики ужаса и отчаяния. Туда, коротая время, забрёл Теккемейер. Сейчас он кого-то избивал своей палкой. Когда несчастный остался лежать на земле, ротенфюрер, дымя трубкой, пошёл назад.
«Портные» из простыней умерших вырезали и нашили нам на спину и грудь белые ленты, шириной около восьми и длиной 30 сантиметров. Они с любопытством спрашивали, не знак ли это нашей веры...
– Запомните, белый знак – хорошая цель для конвоиров, если вздумаете бежать или улизнуть с места работы!
Наконец нас привели в порядок – остригли и нарядили в одежду из мешковины. Мы снова построились. Всё было готово к встрече высокого начальства. Но в этот момент мимо нас проехала похожая на полевую кухню двуколка с котлом. Ее тащили восемь человек. Они везли обед заключенным, занятым на переноске досок или ремонте дороги. Было видно, что эти люди едва волочат ноги. Они были совершенно истощены, с распухшими от голода глазами. Один из них, увидев Теккемейера, упал со страха. «Прочь! Прочь!» – кричал Теккемейер, избивая тащивших двуколку дубинкой. Люди рванулись, как лошади, получившие неожиданный удар кнутом, и резко двинули тележку вперед. Чтобы не быть раздавленным, упавший попытался ухватиться за двуколку. Но это ему не удалось. Рука попала в колесо и с треском сломалась. Видя, что случившееся задержит высокого гостя, Теккемейер еще яростнее стал колотить палкой. Собрав последние силы, возчики уволокли тележку за угол вместе с пострадавшим.
Ланге заговорил с нами, гордо закинув голову, вслушиваясь в свой голос и любуясь им. Он посоветовал никогда не забывать о большом доверии, оказанном нам немецкой полицией безопасности, пославшей нас сюда на работу. «Мы всё забыли, – подчеркнул он, – поэтому будьте трудолюбивыми и послушными. Иначе будете сурово наказаны. Смотрите, вон виселица. На ней будет висеть всякий, кто не захочет работать и слушаться или тайком принесет в лагерь хлеб, как это сделал тот повешенный!»
Мы инстинктивно повернулись в указанную сторону. Действительно, недалеко от кухни стоял вкопанный в землю столб с перекладиной. На ней, тихо покачиваемый ветром, висел человек.
В свой барак мы должны были идти мимо повешенного. У него руки были связаны за спиной и ладони как-то странно повернуты вверх. Казалось, он еще хочет тайком получить от кого-то кусок хлеба.
Ночь. Первая ночь в Саласпилсском лагере. Приземистый без потолка барак набит людьми до самой крыши. Низкие четырехэтажные нары похожи на складские полки, забитые одним-единственным товаром – униженными, замученными, бесправными людьми.
А люди ворочаются в своих деревянных гробах и с возмущением вспоминают как бы из жалости сказанные начальником гестапо и СД Ланге слова:
«Мы всё забыли...»
Но мы, заключенные, не забыли и никогда не забудем, что изверг сделал Человеку! У нас всех перед глазами стоит время, проведенное в фашистской тюрьме. Кажется, что все это было только вчера...
Рига... Фашистские оккупанты, только что ворвавшиеся сюда, разгуливают, как нахохлившиеся петухи. Я приехал в столицу и остановился у знакомых на улице Суворова. Собрался уже обратно домой, но...
Однажды утром дверь задрожала от тяжелого удара.
– Откройте! Полиция!..
Ворвались два субъекта. У обоих на рукавах повязки. Полицаи-добровольцы. Один проверяет мой паспорт.
– Почему не прописан?
– Не успел. Только что приехал.
– А! Из красной Валмиеры сбежал. Наверное, там у патриотов ногти сдирал. Теперь у самого земля горит под ногами. Пошли!
...Полицейский участок. За столом сидит, подавшись всем корпусом вперед и вытянув руки до самой чернильницы, коренастый мужчина. Как кошка, приготовившаяся к прыжку.
– Красный? – бросает он. Притворяюсь, что не понимаю вопроса.
– Советую не хитрить, а выкладывать всё как есть. Нам уже многое известно. Вот... Он сунул мне листок бумаги. Читаю:
«За стеной моей квартиры скрывается какой-то страшный человек, ибо он крутит радио и слушает русских. Прошу забрать этого коммуниста...»
– Соседка обозналась. Я беспартийный.
– Точно так же говорил комиссар, которого вчера поставили к стенке. – Хозяин полицейского участка махнул рукой и велел увести меня.
Но надежды рухнули. Держась за стенку, в подвал ввалился страшно избитый человек. На лбу у него зияет глубокая рана, будто нанесённая ножом. Почему с ним так безжалостно обошлись?
– Не знаю. – Человек облизывает окровавленные губы. – Они тоже не знают. Даже не спросили, как меня звать.
– Ни за что так изуродовать человека, – встревожился я.
– Даже расстреливают ни за что, – спокойно отвечает кто-то из угла подвала. – Когда Советская Армия оставила Ригу и начали орудовать местные добровольцы, одна банда, в поисках жертв, ворвалась на Рижский вокзал. Около кабинета начальника станции стоял седой старик.
«Что ты тут делаешь?» – спросили налетчики.
«Что делаю? Отвечаю за порядок на вокзале». Этого было достаточно. Старика вывели во двор как «советского деятеля» и убили.
В разговорах с заключёнными выяснилось, как самовольно и жестоко действовали нацисты в Риге. Достаточно было указать пальцем: коммунист, активист, сотрудник стенной газеты – и судьба человека была решена. Его сразу арестовывали, пытали и часто без всякой причины расстреливали.
На второй день нас построили в колонну по четыре во дворе префектуры. Её подвалы были забиты людьми. Чтобы освободить место для новых жертв, такие колонны ежедневно гнали через весь город в Центральную тюрьму, в Бикерниекский лес. Мы повернули в сторону тюрьмы...
Центральная тюрьма... Нас регистрируют и обыскивают. На деньги и другие ценности составляют акт. Мы облегченно вздыхаем, мол, самоуправство кончилось.
Трагизма ситуации не чувствует и некий заведующий обувной мастерской. Он протягивает регистраторам свою визитную карточку и говорит:
– Господа, я здесь по недоразумению. В моей мастерской ничего незаконного не происходит. Когда формальности окончатся, я каждому из вас сошью по паре ботинок.
«Господа» – совсем ещё молокососы – переглядываются и ухмыляются. Осматривают визитную карточку и спрашивают:
– Много у тебя этой кожи?
– Для всех вас хватит.
– Тогда не беда. Сами возьмем.
Когда тюремные надзиратели повели заведующего обувной мастерской в камеру, регистраторы издевались:
– С этим надо формальности кончать быстрее. Он сам того желает.
Регистрация еще не закончилась, как в соседней камере раздались крики и стоны. Значит, и здесь избивают...
Первым из нашей камеры вызвали на допрос юношу Озолса. В камеру он вернулся с разорванной одеждой, полуживой. Его били собачьими плетьми, резиновыми дубинками, перчатками для бокса. Один удар угодил в глаз. Из него текла кровь и прозрачная жидкость. После экзекуции жертва должна была слизать кровь с пола. За что его так мучили и через неделю расстреляли? На каком-то собрании он выступил против войны, осудил политиков, которые развязывают эту ужасную бойню народов. Вот «преступление», за которое фашисты так жестоко наказывали!
С этого момента людей из нашей камеры стали пытать каждый день. Заключенного Ревеля, убийцы поставили на колени и заставили молить бога, чтобы он раздобрил допрашивающих и они не убили бедного узника, а отпустили домой. Текст молитвы подсказывали сами мучители. Наконец двое сгребли Ревеля за шиворот и изо всей силы ударили об острый косяк двери. Заключенный вернулся в камеру с рассеченной щекой и бровью. Как только у Ревеля зажили раны, его расстреляли.
Когда извергам обычные приемы избиения надоедали, они старались придумать что-нибудь новое. Так появился «допрос друга».
Увидев заключённого, допрашивающий притворялся удивленным и вежливо спрашивал:
– А как, дружок, ты здесь оказался?
Заключенный не знал допрашивающего, он думал, что произошло недоразумение. Но почему это недоразумение не использовать в своих интересах? И он пытался ответить столь же сердечно и вежливо: «Ну, так получилось» или тому подобное.
– Что? Ты, свинья, осмеливаешься называть меня другом? Ну тогда отпразднуем эту дружбу!
В тот же миг распахивалась дверь соседней комнаты и четыре гестаповца набрасывались на арестованного. А допрашивающий причитал жалким голосом и старался уговорить гестаповцев, чтобы не забили до смерти его лучшего друга...
На следующий день из камеры, где находился одураченный заключенный, вызывали на допрос другого. За столом сидел тот же следователь и снова начинал с «шутки»:
– А как, дружок, ты здесь оказался?
Узник уже знает ловушку, в камере об этом все предупреждены. Он спокойно отвечает:
– Извините, вы обознались. Я вас не знаю.
– Ах, не знаешь! – «Друг» подмигивает. – Ну тогда познакомимся.
Опять врываются палачи из соседней комнаты, и на несчастного сыплются удары со всех сторон. Подобные провокации происходили и при «угощении папироской».
Когда заключенный заходил к следователю, тот вежливо улыбался, кивал головой:
– Пожалуйста, закурите!
На столе в открытом металлическом портсигаре ряд соблазнительных папирос. Такая вежливость необычна и подозрительна, но какой курильщик откажется от приятного дымка? Дрожащая рука тянется за папиросой, пальцы уже прикасаются к белому мундштуку, как крышка портсигара механически захлопывается и острые края ее сдирают кожу вместе с мясом на руке, которую узник пытался отдернуть. Следователь хохочет от удовольствия:
– Ну, значит закурил. Теперь можешь и выпить, – и заставляет несчастного выпить содержимое плевательницы.
Истязатели имеют сильных союзников: им помогают уничтожать людей и издеваться над ними голод, вши, болезни.
В тюрьме начался карантин. Надзиратели и санитары больше у нас не показывались. Их пугали тифозные вши, которые ползали повсюду, переходили от мертвых к живым. Их пугал невыносимый запах. Чтобы мы могли попасть в уборную, двери камер открыли, загородив только коридор, в конце которого через решетки вталкивали ящик со скудным хлебным пайком. Мы были предоставлены на милость природы. Камеры превратились в настоящие места пыток. На грязных спальных местах рядом с мертвецами стонали больные. Смерть шагала из камеры в камеру. Как призрачные тени, тянулись вокруг пустого стола живые, поднявшиеся с больничных нар. Они разговаривали сами с собой, просили хлеба у покойников. Если кто-нибудь умирал с хлебом в руках, другие подходили к нему и силой выворачивали у мертвеца пальцы. Людям нестерпимо хо-телось есть.
Художник Янис Айженс, работавший декоратором в Театре оперы и балета, в тюрьме был тихим и замкнутым. Вечерами, когда крыши Риги золотили лучи заката, он становился беспокойным. Вместо хлеба он просил палитру и кисти. Но не было ни хлеба, ни красок. Его продолговатое лицо становилось все бледнее. Он начал кашлять. С последнего допроса Айженс вернулся заметно повеселев. Следователи обещали его скоро отпустить домой. Через две недели художника вместе с другими отвезли в лес и расстреляли.
Подобная судьба постигла и учителя Роберта Лукса, который был и литератором. Его повели на так называемый увеселительный допрос. Это случилось около двенадцати ночи, когда допрашивающие обычно возвращались с попоек в рижских кабаках, прихватив с собой собутыльников. На «развлечения» вызывали 20-30 заключенных. Под звуки радио начинались избиения и унижения людей.
Лукса привели в камеру с рассечённой губой. Из одного уха тоже текла кровь. Прислонившись спиной к стене камеры, он отнял от губы окровавленный носовой платок и с иронией сказал:
– Господа пригрозили меня убить, если оставлю в их комнате хоть каплю своей красной крови. Наверное, потому, что крови там уже было более чем достаточно – пол залило, как на бойне.
Не склонив своей седой головы перед насильниками, умер известный историк и общественный деятель, депутат Верховного Совета Латвийской ССР Лиекнис. До последнего вздоха он читал нам в тюрьме лекции по истории. Однажды в полночь, когда мы снова собрались вокруг его постели, историк раскрыл мрачнейшую страницу в истории латышского народа – стал рассказывать о вторжении в нашу страну немецких псов-рыцарей. В эту ночь проскрежетал замок тюремной двери и вошел надзиратель со списком. В нем значилась и фамилия Лиекниса.
– Товарищи, – спокойно сказал историк, – как видно, это мой последний урок истории. Но верьте, последний час фашистов – наследников псов-рыцарей – тоже недалёк.
Не дождался пули физически хрупкий поэт-баснописец Фрицис Стурис, талант, расцветший в тюрьме. Его учил известный историк-литератор, писатель и критик Рудольф Эгле, человек, который не терял бодрости духа и работоспособности даже в тюрьме. Тем, кто интересовался литературой и хотел слышать его мнение, надо было высоко забираться: Эгле лежал в сколоченной из досок нише под самым потолком. Молодые тюремные поэты несли ему править свои стихи, написанные тайком на бумажных лентах. Писатель никому не отказывал в помощи (Из тюремных поэтов, которых Рудольф Эгле учил теории поэзии, кроме Фрициса Стуриса следует еще упомянуть Яниса Атвара, Отомара Куна и Карлиса Сауснитиса.
Первая такая литературная ночь состоялась в середине октября 1941 года. Карлис Сауснитис прочитал тогда своё сочинение:
ПОСВЯЩЕНИЕ ТЮРЕМНОЙ ВШИ
Видно, любишь ты меня упорно,
От меня никак не отстаёшь.
Притаившись в шве рубахи чёрной,
Скромный пир свой ты готовишь, вошь.
Голод. Мрак. В бессоннице суровой
Раны на лице моём горят.
На щеке рубец темно-багровый —
Это всё, чем я сейчас богат.
Раз уж крови суждено пролиться,
Без вражды, пусть в радостной волне
Не для хлеба сердце будет биться,
Лучше подари улыбку мне.
Был мой каждый мускул гол и гладок,
Ты теперь такого не найдёшь,
Вот когда ты пировать могла бы.
Жадная до крови нашей вошь!
Что ж ты ищешь в этом мёртвом мире,
Где вот-вот последний вздох замрёт?..
У фашиста поселись в мундире,
Пей ты кровь его, ведь он-то нашу пьет.
(Перевод с латышского Григория Горского).
Это стихотворение и работы других авторов были записаны в общую тетрадь, тайком принесённую в камеру заключенным, работавшим в переплетной мастерской тюрьмы. Во время очередного обыска тетрадь нашел убийца Фрициса Стуриса старший тюремный надзиратель Микельсон [в конце 1944 года советский трибунал приговорил его к высшей мере наказания]. Следовало ожидать жестоких репрессий, но... на следующий день тетрадь принес обратно в камеру заключенный инженер-химик Арвид Биксна [замучен в концентрационном лагере], работавший в тюремных мастерских. Тетрадь на столе начальника Центральной тюрьмы заметил тюремный архитектор, прочитал и понял, что авторам грозит опасность. Он сунул тетрадь в карман и позднее отдал ее А. Виксне. Так он тюремным поэтам спас жизнь и вместе со стихами прислал гонорар – шесть красивых яблок, аромат которых заполнил всю камеру.
Сохранилось и другое стихотворение К. Сауснитиса (перевод Г.Горского).
РУКИ ПАХНУТ ХЛЕБОМ
Мешок под головой, лежу;
Едва успев прикрыться,
Я руки на груди сложу,
Чтоб хлебу помолиться.
Дыхание земли самой
Храню под одеялом,
Чтоб было навсегда со мной,
Чтоб чудо не пропало.
Ведь эти руки, хлеб держа,
Кусочек отломили,
Последней крошкою, дрожа,
Голодного кормили.
Жду, руки на груди сложив,
Чтоб к хлебу быть поближе:
Быть может, рожь цветущих нив
Я в светлом сне увижу.
Оба эти стихотворения были написаны в тюрьме на папиросной бумаге, спрятаны в обувь и таким образом занесены в Саласпилсский концентрационный лагерь, откуда нелегально отправлены на волю.
Как и Фрицис Стурис, трагической смертью погиб и Янис Атвар. Фашисты расстреляли его в ноябре 1941 года (Прим. ред.)).
- Войдите на сайт для отправки комментариев